Игра в секс

Отправлено sasha от

Julie ResheСтатья Юлии Решетниковой (Ph.D), директора Института психоанализа и нейрофилософии (Вайоминг, Мичиган). Оригинал с иллюстрацией: http://syg.ma/@zhiuli-rieshie/zhiuli-rieshie-ighra-v-sieks

В памяти сохранилось лишь несколько обрывков воспоминаний о последнем периоде детства.

Мы с подругой играем с куклами Барби и Кеном. Родители оставили нас одних. Сюжет игры для нас уже стал привычным. Мы пытаемся воссоздать то, что нам удалось подсмотреть в мире взрослых. Кен ухаживает за Барби, говорит о ее привлекательности, прикасается к ней. Это напряженно сексуальная сцена, хотя до секса никогда не доходит. События вибрируют на грани секса. Осознание того, что родители не подозревают о сюжете нашей игры, делает ее такой сладкой и желанной.

В другом воспоминании мы с подругой показываем друг другу как мастурбируем и прикасаемся к влагалищам друг друга. Подруга гордится тем, что знает места, где мне особенно приятно. Мы кажемся себе очень взрослыми.

Еще я помню, что мастурбировала, используя в качестве своего партнера большого плюшевого мишку. Меня возбуждала фантазия о том, что некто взрослее меня утверждает, что я еще не умею заниматься сексом, а я с упоением доказываю, что он ошибается.

У меня было обычное детство.

***

Ребенку не разрешен секс. Сфера детского считается коренным образом отличной и несовместимой со сферой сексуального. Отсюда вытекает и убежденность в необходимости защищать ребенка от всего, что связанно с сексом.

Ребенок знакомится с сексом как с чем-то запретным и пока для него недоступным. Он с нетерпением ждет момента взросления, чтобы наконец-то стать полноправным членом общества, в котором разрешен секс.

С самого детства и позже, во взрослой жизни, самым привлекательным в сексе кажется его запретность. Возможно, дело здесь в том, что привлекательность секса изначально появляется в нашей культуре как привлекательность запретного.

Запретность секса

В “Истории сексуальности” Фуко высказывает провокационную идею, что такие христианские практики, как таинство покаяния и католическое пасторство следует рассматривать не в качестве инструментов подавления секса, а как механизмы формирующие современный дискурс секса.

Желания плоти, как известно, христианство признает корнем всех грехов. Именно этот догмат и был поводом для просачивания секса в речь.

Христианское пастырство установило в качестве фундаментального долга задачу пропускать все, что имеет отношение к сексу, через бесконечную мельницу речи. [1]

Секс вводится в речь как нечто запретное.

Обязанность прятать секс Фуко считает лишь другой стороной необходимости в нем признаваться.

С момента возникновения христианского покаяния и до наших дней секс был привилегированной материей исповеди. Был именно тем, — говорят нам, — что прячут. А что если, наоборот, это как раз и было бы тем, в чем — весьма своеобразно — признаются? [2]

Паству призывали к подробной исповеди с воспроизведением мельчайших подробностей: взаимное расположение партнеров, принятые позы, жесты, прикосновения, точный момент наслаждения. Детальное дублирование сексуального опыта в исповеди вовсе не вело к прекращению или корректировке сексуальной жизни. Завершив исповедь, грешник отправлялся за новыми подробностями для следующей исповеди.

Чтобы проиллюстрировать эту тенденцию, Фуко приводит в пример анонимного автора “My secret Life”, который в конце XIX века все еще преданно следовал появившемуся ранее предписанию дублировать свою сексуальную жизнь в дискурсе. “My secret Life” — это одиннадцать томов скрупулезного пересказа невероятного количества эпизодов сексуальной жизни автора. По утверждению Фуко, наивно полагать, что он был беглецом из стыдливого викторианства, принуждавшего его к сдержанности. Наоборот, именно случай целомудренности представителя викториантсва, мог бы считаться исключением.

Произведения маркиза де Сада, считающиеся классическим образцом эротической литературы, также наследуют христианскую практику исповеди — маркиз де Сад лишь ввел эту практику в литературу.

Сформировавшиеся в этот период христианские практики, конституирующие дискурс секса, еще не представляют из себя ригидного неизменного образования — секс в это время еще только изобретается. Также и в произведениях маркиза де Сада — секс все еще находится в стадии придумывания. Над ним еще не установлены правила и нормы, о нем еще только учились говорить, граница между сексом и речью в этот период оставалась подвижной.

Поэтому Фуко считает, что творчество Сада и в нашей современной культуре играет роль непрекращающегoся первоначальнoгo шепота. Его произведения являются пластичным материалом, из которого сформировалась наша культура. Дальнейшее ее становление представляет из себя преобразование гибкости в догматичность: в отношении секса и его сцепления с языком устанавливаются жесткие правила.

Миф о невинности ребенка

Одной из основных стратегий разворачивания современного диспозитива сексуальности Фуко считает сексуализацию ребенка.

Предполагается, что все дети предаются или способны предаваться сексуальной деятельности, но в то же время эта деятельность провозглашается непозволительной для ребенка — она одновременно считается и естественной и противоестественной.

В свете такого понимания детство начинает считаться наиболее опасным периодом. Дети определяются как «пороговые» сексуальные существа, “находящиеся еще по эту сторону от секса и одновременно — уже в нем, как стоящие на опасной линии раздела”[3]. Секс становится чем-то запретным для ребенка, одновременно ребенок естественным образом интересуется им. Поэтому он нуждается в опеке и руководстве взрослых — родителей, учителей, врачей. Фуко называет этот феномен педагогизацией секса. Общепринятой становится установка, что ребенок нуждается в отстранении от секса, и его обучение сосредотачивается на этом отстранении. Именно греховностью секса и, позже, его вымышленной травматичностью оправдывается вся та обеспокоенность по поводу ребенка, которую вменяется в обязанность переживать тем, кто ответственен за его моральное состояние.

В своей работе “Невинность ребенка и другие современные мифы” Генри Дженкинс констатирует факт, что миф о детской невинности до сего дня определяет наше представление о ребенке. По утверждению Дженкинса, недоступность знания относительно того, что такое ребенок, мы замещаем выдуманной уверенностью в том, что ребенок невинен. Руководствуясь этой уверенностью, общество непрестанно требует от взрослых предпринимать действия по защите невинности ребенка. Больше того, убежденность в том, что ребенок нуждается в защите от сферы сексуального — священна, её непозволительно подвергать сомнению.

Парадоксальным образом, в сознании нашей культуры сосуществует миф о естественной невинности ребенка, его отстраненности от секса и одновременно, страстная тяга к тому, чтобы защищать его от секса, в том числе от его естественного интереса в сексе.

Исследовательница детской литературы Жаклин Роуз разъясняет механизм, в соответствии с которым мы замещаем неизвестность под названием ребенок мнимой понятностью. Роуз приходит к выводу, что детская литература создается вовсе не для детей, но скорее обслуживает нужды и желания взрослых, ведь она создается взрослыми, покупается взрослыми и, как правило, читается взрослыми детям.

По утверждению Роуз, “Если детская литература создает образ ребенка внутри книги, она делает это, чтобы сохранить ребенка, который вне книги — того, которого не так просто постичь”[4]. Произведения для детей, таким образом, отображают не реальный мир детства, а скорее являются механизмом, используя который, взрослые формируют идеальный образ ребенка. Этот образ основывается на том, что ребенок — невинен. Придумывая сюжеты для детских произведений, взрослые заполняют неизвестность, которую представляет из себя ребенок, вымышленной ими и желаемой для них невинностью.

Жаклин Роуз сосредоточилась на анализе считающейся классической детской истории о Питере Пэне. Персонаж Питера Пэна, икона детской невинности, впервые появляется в откровенно педофильском тексте “Белая птичка”, в котором речь идет о привязанности рассказчика к мальчику по имени Дэвид. Им нравится проводить время вместе, иногда рассказчик убеждает мать Дэвида разрешить мальчику переночевать у него. Вот как он описывает первую из таких ночей:

Я разул его с мастерским хладнокровием, а затем посадил к себе на колени и снял с него рубашечку. Какое это было восхитительное ощущение, и, кажется, я оставался удивительно спокоен, пока не дошел вдруг до его подтяжечек, взбудораживших меня до основания. [5]

Затем они провели ночь вместе, пережив при этом «чудесное приключение».

По убеждению Роуз, невинный образ ребенка, который появляется в детской литературе — это образ конституированный педофильскими желаниями взрослых. Роуз предполагает, что желание стереть детскую сексуальность, лишить ее ребенка продиктовано желанием сдержать панику, которая неминуемо овладевает нами при столкновении с детской сексуальностью, радикально отличной от нашей собственной.

До появления мифа о невинности

Наша слепая уверенность в исконной детской невинности и безоговорочной необходимости ее защищать, терпит крах, если обратиться к историческим примерам отношения к детям, существовавшим до распространения мифа об их невинности.

Историки детства отмечают тот факт, что до экспансии христианских практик и зарождения современной морали, дети без ограничений участвовали во всех занятиях взрослых. В этот период не существовало потребности выделять их в отдельную социальную категорию с отличными правилами — не такими, как в мире взрослых. В прежнем обществе воспринимались как само собой разумеющиеся и не провоцирующие негодования общества сексуальные контакты между взрослыми и детьми, неприличные по сегодняшним меркам шутки, высказанные при ребенке или о ребенке, прикосновение взрослых к гениталиям ребенка и ребенка к гениталиям взрослых. Одно из исторических свидетельств, которые можно привести в пользу этих доводов — записи из дневников личного врача дофина Людовика XIII.

Когда дофину нет еще одного года, он “смеется в полную силу легких — нянька двумя пальцами ему возбуждает пенис”[6]. Ребенок тут же усваивает эту шутку, окликает пажа, “задирает рубашку и показывает пенис”.

Дофину год, ему “очень весело, он заставляет каждого теребить свой пенис”. Ту же игру он повторяет при гостях — господине де Боньер и его дочери: “со смехом задирает рубашку и показывает пенис, особенно девочке, затем прижимается к ней и начинает тереться всем телом”.

Никто не видит ничего плохого в том, чтобы в шутку прикоснуться к пенису ребенка: “Маркиза де Верней часто запускала свою руку ему под платье; он хотел, чтобы его укладывали в кровать кормилица и она играла с ним таким образом”.

Как мы видим, дети не всегда ассоциировались с невинностью и с запретом сексуального, в истории существовали и другие способы восприятия ребенка. В частности, во времена, когда игры еще не воспринималась как удел ребенка, а были общепринятым способом времяпрепровождения всех возрастных категорий, секс так же был частью игрового пространства, к которому в равной степени были приобщены и дети, и взрослые.

Секс как игра

Видя, что ребенок играет со своими гениталиями или, что еще неприемлемее, с гениталиями другого ребенка, взрослые, как правило, пресекают это занятие. Поступая так, они делают видимой границу, переходя которую, действия ребенка, по их представлению, перестают быть игрой. Миф о невинности ребенка и о несовместимости детства и сексуальности настолько въелся в повседневный здравый смысл, что сегодняшнее общество все еще не способно спокойно воспринимать даже самые взвешенные доводы в пользу их совместимости.

Существование таких жестких правил, которые запрещено подвергать сомнению свидетельствует о том, что процесс изобретения секса закончился — секс изобретен. Дискурс секса превратился в ригидную, непластичную структуру с четкими правилами взаимосвязи языка и желания, а также нормами, регулирующими сексуальное желание и его реализацию. Секс стал сверхсерьезным занятием, в него больше не играют.

Исследователь истории детства и истории сексуальности Джеймс Кинкейд утверждает, что сегодняшний концепт секса — это концепт власти.

Мы пойманы в ловушку ужасающей властной игры, в которую не играют… Я хочу найти путь к игре, в которую можно играть. [7]

Находясь внутри границ этой “властной игры, в которую не играют”, мы не можем постичь секс и ребенка кроме как в терминах отношений властвования.

В дискурсе власти ребенок сексуален по двум причинам: во-первых он беззащитный, еще даже в большей степени, чем женщина. Беззащитность и возможность овладевать и доминировать в дискурсе власти — главный возбуждающий фактор. Во-вторых, ребенок невинен, а в этом дискурсе возбуждает то, на что наложен запрет.

Современные обыватели все еще находятся под тяжестью однажды закрепленных границ позволенного, но при этом они получают наибольшее удовольствие именно от трансгрессии этих границ. Они и усваивают границы возможного с одной лишь целью: чтобы, достигать невозможного, нарушая их.

Но возможен и другой, еще более захватывающий тип трансгрессии, которая модифицирует сформированную реальность. Такая трансгрессия осуществима в пространстве игры. Она более продуктивна, чем первый тип трансгрессии, так как продуцирует новое, а не только до бесконечности возобновляет однажды изобретенный и ставший привычным паттерн.

***

Забрав секс у ребенка, люди одновременно перестали в него играть. Парадоксально, но, по утверждению Кинкейда, серьезность отношения к сексу наших современников поражает, даже если сравнивать его с отношением к сексу викторианцев, по обыкновению считающихся моралистами. Игра сейчас кажется последним, чему викторианцы могли бы научить сегодняшних людей, но, согласно выводам Кинкейда, если бы викторианцы могли понаблюдать за ними, они бы произвели на них ошеломляющее впечатление кучки лицемеров, вожделеющих детей, но кричащих при этом о необходимости защищать невинность ребенка; истерически оберегающих детей от непристойностей, травмируя их при этом намного больше, чем сами непристойности. Эти викторианцы признали бы их лишенными чувства юмора, ригидными и очень скучными.

Неизвестно каким может быть новый дискурс желания, и он будет оставаться частью неизвестности до тех пор, пока не будет изобретена новая игра в секс, в которую можно играть. Для этого может пригодиться опыт ребенка, еще не начавшего взрослеть и, соответственно, не ставшего частью дискурса, в котором секс привлекателен своей запретностью и является частью отношений подчинения и доминирования. Такой ребенок еще не знает, что существует граница между тем, с чем можно играть, и тем, с чем нет. Именно это незнание следовало бы у него одолжить.


[1] Фуко М. История сексуальности // М. Фуко. Вопя к истине. М., 1996. С.115.

[2] Там же. С. 160.

[3] Там же. С.206.

[4] Jacqueline Rose, The Case of Peter Pan, or the Impossibility of Children's Fiction. London: Macmillan, 1984, p.2.

[5] The Works of J. M. Barrie: The little white bird, 1930, p.267.

[6] Цит. по: Арьес Ф. Ребенок и семейная жизнь при Старом порядке. Екатеринбург, 1999, С. 110.

[7] James R. Kincaid, Child-Loving: The Erotic Child and Victorian Culture. New York: Routledge, 1994, p.386.

Комментарии

Секс стал только для продолжения рода